Тевье-молочник - Страница 25


К оглавлению

25

Знаете что, пане Шолом-Алейхем? Давайте поговорим о более веселых вещах. Что слышно насчет холеры в Одессе?

...

Хава

«Хвалите господа, ибо благостен он», – как господь бог судит, так и ладно, то есть приходится говорить, что ладно, ибо подите будьте умником и сделайте лучше! Вот хотелось мне быть умным, толковал я изречения и так и эдак… А как увидел, что не помогает, махнул рукой и сказал самому себе: «Тевье, ты глуп! Мира тебе не переделать. Ниспослал нам всевышний „муки воспитания детей“, что означает: дети доставляют огорчения, а принимать это надо за благо». Вот, к примеру, старшая моя дочь, Цейтл, влюбилась в портнягу, в Мотла Камзола. Ну, что я могу иметь против него? Правда, человечек он простецкий, в грамоте не слишком силен. Да ведь что поделаешь? Не всем же, как вы говорите, учеными быть! Зато он человек порядочный, работяга, в поте лица свой хлеб добывает. У нее с ним, посмотрели бы вы, полон дом голопузых, – не сглазить бы! – и оба они мыкаются в «богатстве и в почете»… А поговорите с ней, она вам скажет, что живется ей хорошо, лучше некуда… С одним только делом не все ладно: на хлеб не хватает. Вот вам, так сказать, номер первый.

О второй дочери, о Годл, мне вам рассказывать нечего: сами знаете. Проиграл я ее, потерял навеки! Бог знает, увидят ли ее когда-нибудь мои глаза, разве что на том свете, через сто двадцать лет… Заговорю о ней, – и до сих пор в себя прийти не могу, – жизни моей конец! Забыть, говорите вы? Да как же можно живого человека забыть? Да еще такое дитя, как Годл? Читали бы вы, что она мне пишет, – умереть можно! Живется ей там, пишет она, очень хорошо. Он сидит, а она зарабатывает. Стирает белье, читает книжки и видится с ним каждую неделю. И надеется, говорит, что у нас тут все перебродит, что солнце взойдет и настанет свет, тогда его со многими другими такими же вернут, – и вот тогда только они примутся за настоящую работу и перевернут мир вверх ногами. Ну, как вам нравится? Хорошо, не правда ли? Что же делает господь-вседержитель? Ведь он же, говорите вы, бог милосердный, бог всемилостивый… Вот он мне и говорит: «Погоди-ка, Тевье, вот я устрою так, что ты обо всех своих горестях забудешь!..» И действительно, – стоит послушать. Другому не стал бы рассказывать, потому что боль велика, а позор – и того больше! Но – как это там сказано: «Таю ли я что-нибудь от Авраама?» – от вас у меня секретов нет. Все, как есть, выкладываю. Об одном только прошу: пусть это останется между нами. Потому что – повторяю – боль велика, но позор, позор – и того больше!

Словом, как в «Поучении отцов» сказано: «Возжелал господь очистить душу», – захотел бог облагодетельствовать Тевье и благословил его семью дочерьми одна другой лучше, умные, красивые, крепкие, – сосны! Эх, быть бы им лучше безобразными, уродинами, – пожалуй, и для них было бы лучше и для меня. Ибо что мне, скажите на милость, толку от доброго коня, если он на конюшне стоит? Что толку от красивых дочерей, когда торчишь с ними в глухомани и живого человека не видишь, кроме Антона Поперилы – сельского старосты, или писаря Федьки Галагана – верзилы с копной волос на голове и в высоких сапогах, да еще попа, чтоб ему ни дна ни покрышки! Имени его слышать не могу – и не потому, что я еврей, а он поп. Наоборот, мы с ним много лет хорошо знакомы, то есть в гости друг к другу не ходим, но при встрече здороваемся, то-се, чего на свете слыхать… Пускаться с ним в долгие рассуждения я не люблю, потому что чуть что, начинается канитель: наш бог, ваш бог… Я, конечно, не сдаюсь, перебиваю его поговоркой, говорю, что есть, мол, у нас изречение… Но и он меня перебивает и говорит, что изречения он знает не хуже моего, а может быть, и лучше. И как начнет шпарить наизусть наше Пятикнижие, да еще по-древнееврейски, только как-то по-своему… «Берешит бара элогим…» Каждый раз одно и то же. Опять-таки перебиваю его и говорю, что есть у нас «мидраш»… «Мидраш, – отвечает он, – это уже талмуд», – а талмуда он не любит, потому что талмуд, по его мнению, – это чистое жульничество… Тут уж я вспыхиваю не на шутку и начинаю выкладывать ему все, что на ум придет. Думаете, это его трогает? Ничуть. Смотрит на меня, посмеивается и бороду расчесывает. А ведь ничего на свете нет хуже, чем когда ругаешь человека, с грязью его смешиваешь, а тот молчит. У вас желчь разливается, а тот сидит и усмехается!

Тогда я не понимал, но теперь мне ясно, что означала эта усмешка…

Возвращаюсь однажды домой уже к вечеру и застаю писаря Федьку на улице с моей Хавой, с третьей дочерью, следующей за Годл. Увидав меня, парень повернулся, снял передо мною шапку и ушел. Спрашиваю у Хавы:

– Что тут делал Федька?

– Ничего! – говорит.

– Что значит «ничего»?

– Мы разговаривали! – отвечает она.

– А что общего у тебя с Федькой? – спрашиваю я.

– Мы, – говорит она, – знакомы уже давно.

– Поздравляю тебя с таким знакомством! – говорю я. – Хорошая компания для тебя – Федька!

– А ты разве его знаешь? – отвечает она. – Знаешь, кто он такой?

– Кто он такой, я не знаю, – говорю я, – родословной его не видал. Но понимать – понимаю, что он, должно быть, очень знатного рода: отец его, наверное, был либо пастух, либо сторож, либо просто пьяница…

Тогда она мне заявляет:

– Кем был его отец, я не знаю и знать не хочу, – для меня все люди равны. Но то, что сам он человек необыкновенный, это я знаю наверняка…

– А именно? – спрашиваю я. – Что же он за человек такой? А ну-ка, послушаем…

25