Словом, о чем же я начал рассказывать? Да… был я тогда, стало быть, с божьей помощью, горемычный бедняк, помирал с голоду вместе с женой, и детьми трижды в день, не считая ужина. Трудился, как вол, возил бревна из лесу на вокзал, полный воз, бывало, везу – чего тут стесняться? – за два пятиалтынных, да и то не каждый день… И вот на такие заработки изволь прокормить полон дом едоков, не сглазить бы, да еще содержать конягу, которой и вовсе дела нет до всякого рода толкований и изречений: корми ее каждый день без отговорок, и дело с концом!
Однако на то и бог! Ведь он, как говорится, «всех кормящий и насыщающий», – разумно миром управляет… Видит он, как я из-за куска хлеба бьюсь, и говорит: «Ты небось думаешь, Тевье, что все уже кончено, светопреставление, небо на землю валится? Ну и глуп же ты, Тевье, ой как глуп! Вот увидишь, счастье, если богу будет угодно, повернется этак налево кругом, – и сразу во всех уголках светло станет!» Выходит, как в молитве сказано: «Кто будет вознесен, а кто – низвергнут», – кто ездит, а кто пешком плетется. Главное упование! Надо жить надеждой, только надеждой! А ежели до поры до времени приходится горе мыкать, так на то же мы и евреи на белом свете, как говорится, избранный народ… Недаром нам весь мир завидует… К чему я это говорю? Да к тому, что и меня господь бог не оставил своей милостью… Вы только послушайте, какие чудеса на свете бывают.
Однажды летом, в предвечернюю пору, еду я лесом, возвращаюсь порожняком. Голову повесил, на душе кошки скребут. Лошаденка едва ноги волочит, хоть ты ее режь…
– Ползи, – говорю я, – несчастная! Пропадай со мной заодно! Знай и ты, что значит пропоститься долгий летний день, раз ты у Тевье в лошадях состоишь!
Кругом тишина. Каждый щелчок бича гулом отдается в лесу. Солнце садится, день угасает. Тени от деревьев вытягиваются до бесконечности. Темнеет. Тоскливо становится. В голову лезут разные думы, образы давно умерших людей встают перед глазами. О доме вспомнишь, – горе горькое! Дома мрак, уныние, ребятишки, будь они здоровы, раздетые, разутые, ждут не дождутся отца-добытчика, не привезет ли каравай свежего хлеба, а то и булку! А она, старуха моя, – известное дело, женщина! – ворчит: «Детей ему нарожала, да еще семерых! Хоть возьми, прости господи, и утопи их живыми в речке!» Каково такие речи слушать!
А ведь мы всего только люди, плоть да кровь. Разговорами сыт не будешь. Поешь селедки, – чаю захочется, а к чаю сахар требуется, а сахар, говорите вы, у Бродского…
– За кусок хлеба, что не доела, – говорит моя жена, – утроба не взыщет. Но без стакана чаю утром я не жилица на белом свете: ребенок за ночь все соки из меня высасывает!
Однако и о том, что ты еврей, забывать нельзя: солнце на закате… Молитва хоть и не коза, никуда не убежит, а помолиться все-таки пора… Правда, какая уж там молитва! Можете себе представить: как раз, когда положено стоять неподвижно, лошаденка, точно назло, срывается с места и несется как шальная… Вот и бежишь за тележкой, натягивая вожжи, и припеваешь: «Господь Авраама, господь Исаака, господь Иакова…» Хороша молитва, нечего сказать! А помолиться, как нарочно, хочется горячо, с огнем, – авось на душе полегчает…
Короче говоря, бегу это я за возом и читаю нараспев, совсем, как в синагоге (не будь рядом помянута!): «Питающий все живущее от щедрот своих!» То есть кормящий всякое свое творение… «Выполняющий обет свой перед покоящимся во прахе…» То есть даже перед теми, кому и жизнь – сырая могила…
«Эх, думаю, жизнь наша – могила глубокая! Ну и маемся же мы на свете! Не то, что егупецкие богачи, которые целое лето на дачах в Бойберике проводят, пьют, едят, как сыр в масле катаются! Эх, господи владыко небесный! И за какие грехи мне все это? Не такой я, что ли, как все другие? „Воззри на нашу бедность!“ Посмотри, мол, на наши муки, погляди, как мы трудимся, и заступись за нас, бедняков, потому что больше за нас заступиться некому! „Исцели нас да будем исцелены“. Пошли нам исцеление, а болячек нам не занимать стать. „Благослови нас…“ Пошли нам добрый год, чтобы хлеба уродились – и рожь и пшеница, и ячмень… Хотя, с другой стороны, какая мне, горемычному, от этого польза? Не все ли равно, скажем, моей лошаденке, дорог овес или дешев?
Однако не нам судить о деяниях всевышнего. А еврей и подавно должен все принимать безропотно и повторять: „И то благо!“ Так, видно, богу угодно! А кощунствующие, – продолжаю я, – „ристократы“, которые говорят, что нет на свете бога, будут посрамлены, когда явятся туда… Поплатятся с лихвой, ибо он, „сокрушающий врагов“, – воздаст им сторицею! С ним шутки плохи, с ним ладить надо, упрашивать, умолять: „Отец всемилостивый! Внемли гласу нашему!“ услышь наши вопли! „Обрати милосердие твое к нам! – пожалей жену мою и деток, – они, бедные, голодны. Почти за благо, – смилостивься над возлюбленным народом твоим, как некогда в священном храме, когда священнослужитель и левиты…“ И вдруг – стоп! Лошаденка остановилась. Я мигом отхватил оставшуюся часть молитвы, поднял глаза и вижу: выходят мне навстречу из чащи два каких-то странных существа, одетые будто бы не по-людски… „Разбойники!“ – мелькнуло у меня в голове. Однако я тут же спохватился: „Фу, Тевье, дурачина ты эдакий! Столько лет подряд ездишь по лесу и днем и ночью – что это тебе разбойники вдруг померещились?“»
– Вью! – крикнул я лошаденке, набрался духу и хлестнул ее еще несколько раз, будто ничего не замечая.
– Уважаемый! Послушайте, дяденька! – обращается ко мне одно из этих существ женским голосом и машет мне платком. – А ну-ка, остановитесь на минутку, погодите удирать, ничего худого мы вам не сделаем!